Спайк – не родное дитя Большого Папы, а так… Друг человека. С теми же полномочиями и поручениями, что и у всех остальных на псарне: смотреть, слушать, выявить. И гавкнуть, если что. Спайк старается. Мешают злобный, воинствующий максимализм и выборочная щенячья восторженность души. С ходу возненавидел американца Кертиса Вульфа и влюбился в девчонку-гида. Разложить бы ее на немытом дощатом полу с широкими щелями…
– …Вечер у танцмейстера Йогеля, где поэт познакомился с Натальей Гончаровой, проходил в особняке на Тверском бульваре…
Черные очки буквой V. С таким произношением она вполне могла бы работать в дилерской фирме где-нибудь в дебрях Коннектикута. Но вся группа, а это двенадцать человек (из них только две женщины), слушали ее лепет с большим, как это модно сейчас говорить, пиететом. Такие, как Кертис, иногда даже аплодировали, чтобы посмотреть, как она краснеет. Эти считали, что она чья-то дочка или любовница, потому ей и бросили жирный кусок в виде престижной и непыльной работы. Другие, люди более опытные, полагали, что девчонка связана с КГБ.
Про Спайка никто так не думал. Он легко ввинчивается в любую среду, он везде свой, особенно среди соотечественников. Не то что эти дворняжки – крутятся вокруг, язык на плечо, суетятся, трясучка их колотит, боятся, что засекут «обращение к иностранцу», – за это по головке не гладят: расконспирация – вот как называются такие проколы… В основном дворняжки бегают среди фарцы: так легче слиться с фоном, затеряться, да и доступ к иностранному телу получить легче…
Очередная остановка – и вот они: фарцовщики, валютчики, спекулянты – московский полусвет, разносчики особо мерзкого, столичного моветона. Глядя на них, иностранцы думают, что великие стройки социализма советской молодежи по фигу, а главное для них шмотки, жвачка, баксы… Что ж, каждому свое.
– Джинс, Вранглер! – дергает Файна за пиджак рыжий парень с длинным прыщавым лицом. Наверняка у него кличка «Фитиль». Думает, идиот, что наденет джинсы – и все девчонки упадут ему в объятия. Но у Файна джинсов нет, он предлагает чуингамм – целый блок. «Фитиль» хавает и это.
Вон какой-то красавчик-провинциал, ныряет, ныряет, шепчет по-английски с диким южнорусским акцентом: «Rock and roll, Elvis… Tape, disc, anything… Please!..» И кулачок с деньгами на груди. Эммлер лезет в пакет, у него есть пластинки. И таким счастьем загораются эти глазки, когда кулачок освобождается, а взамен под мышку втискивается упакованная в невиданно яркий картон большая пластинка – настоящий Элвис Пресли, коллекция хитов, – так эти глазенки сверкают, да нет, тут не глазенки, тут глазищи, издалека видно, что голубые… По виду, по выправке и прическе – солдатик, выбежал в увольнение, как с цепи сорвался… Сдать его, что ли? Да нет, что толку, мелочевка… Штаны советские с мотней до колен, клеенчатые сандалии… А футболка – наверное, из бабкиных рейтуз перешил! Сиреневая. Неожиданно Спайк ощутил сильный и злобный укол собственного черного максимализма. Так, как радовался этот голубоглазенький провинциал вшивой пластинке, которую за три доллара можно купить хоть в Моксвилле, хоть в Коламбусе, он радоваться не мог. Похоже, никогда не мог. И вряд ли сможет…
Спайк прикрыл веки. Плевать. Его дело смотреть. Слушать. Вон еще пацан. Дитя совсем. Есть ему хоть двенадцать? Помешан на «Ситроенах», «Ланчах», «Фордах» и прочих. «Автоонанист». Снует, как серая тень, и каркает каждому в ухо: «Ка-а, ка-а». Открытки, значит, значки, оборванные буклеты – что угодно, но чтобы было изображение авто известной марки. На груди, на белой совковой рубахе – выставка-стенд: два или три всамделишных значка, остальные вырезаны из бумаги, наклеены на картонку, заботливо покрыты лаком, втиснуты в английскую булавку… «Ка-а… Ка-а…» Кролик-малолетка. От каждого случайного прохожего шарахается, как от удава. Подойти, что ли, сказать, чтобы на затылки смотрел лучше? Гладко выбритый затылок, высокие виски, короткая стрижка – это сто процентов гэ-бэ или милиция. А остальные – хоть токарь, хоть пекарь, хоть секретарь райкома комсомола – уже нет, уже кудри или хоть «канадка» с гривкой… А может, он прав? Бояться надо всех.
О! Жан! Припозднился, однако. Молоток. Два беглых взгляда – и уже объял, обволок Кертиса Вульфа. Шикарно мордой хлопочет. Поток. Никто не вырвется. И Кертис не выскользнет, пока Жан – он же Иван, да еще, говорят, Иванович, – не высосет из него все, что запланировал. Гений. Сорок слов из английского, сорок слов из французского, морда, мимика, как у Чаплина, – и готов иностранишка, упакован, пронумерован. Ласковый такой вампир. Жутко обаятельный.
Еще минут пять – и вся эта мутота рассосется. Времени-то у них – только до автобуса. Вон – куколка-гид уже на ступеньки взобралась, чтобы всем нам было удобнее на нее любоваться:
– Отсюда, из самого сердца России, берет начало мощная артерия, у истока которой мы находимся…
Узкая ладошка показывает в сторону Красной площади. Это сердце, надо понимать. Группа Спайка только что оттуда. Теперь по артерии, словно компания тромбов, они направляются к периферийным органам.
Сердце России они осматривали с другим гидом – сухопарой женщиной средних лет, с длинным и унылым лицом. И экскурсия оказалась ей под стать. Собор Василия Блаженного с темными, зловещего вида переходами, напоминающими о заговорах и убийствах, Лобное место, окруженное аурой предсмертного ужаса казненных, Мавзолей с бледно-восковой мумией вождя мирового пролетариата, некрополь в Кремлевской стене – все это не настраивало на веселый лад.
А потом их встретила эта девочка, и картина вмиг изменилась, засверкала всеми красками радуги.
– …Пошел! Уже столпы заставы Белеют; вот уж по Тверской Возок несется чрез ухабы…
Под четырехстопный ямб «Евгения Онегина» группа погрузилась в автобус. Перед погружением Спайк «отксерокопировал» в памяти несколько лиц из числа зевак, столпившихся на почтительном расстоянии от группы.
Похоже, по-русски здесь понимают только двое: сам Спайк и немолодая женщина из Уолдасты, штат Нью-Йорк. Ее дедушка держал кожевенную мастерскую под Смоленском, а прабабушка, крепостная крестьянка, играла в так называемом «домашнем театре» барона Гольцева.
Тронулись, поехали.
– В тридцать втором году на Белорусском вокзале жители Москвы встречали прибывшего с Капри великого пролетарского писателя Максима Горького…
Спайк вздохнул. Неплохо жили пролетарские писатели! Капри и сейчас один из самых дорогих курортов мира. Сам он не может себе позволить отпуск на этом чертовом острове!
– …Вдоль всей Тверской улицы, по которой ехал писатель, стояли толпы восторженного народа. В том же году по просьбам трудящихся Тверская была переименована в улицу Горького…
– Как будто мало они хлебнули горького в своей жизни, – негромко произнесла женщина из Уолдасты. Пожалуй, больше никто в группе не понимает значения этого слова. Горький для них просто Gorky. Безвкусный, бессмысленный набор букв. Впрочем, как и для самих москвичей. Московская молодежь зовет улицу «Пешков-стрит».
За окнами проплыл стеклобетонный короб «Интуриста». Средоточие сладкой жизни с легким ароматом западной цивилизации. Вот уж где горьким и не пахнет… Спайк прислонился к стеклу, посмотрел наверх. Его интересовал номер на восьмом этаже, девятое от дальнего края окно. Еще недавно край одной занавески был завернут, чтобы с улицы был виден острый темный треугольник. Сейчас занавески плотно задернуты.
– А зачем он вернулся? – громко спросил Кертис, выковыривая зубочисткой жвачку между коренных зубов.
– Кто? – не поняла гид.
– Ваш этот… Макс Горки. Любимый галстук забыл, что ли?
Очень остроумно.
Какая-то несоветская суета царит на этой улице, и выглядят эти люди не очень по-советски. То есть… Нет, не так. Эти люди не по-советски разные. Вот провинциалы, облаченные в сатин и ватин, обитатели Нечерноземья, Сибири, Калмыкии и прочей тьмутаракани: ошалевшие, одуревшие, живущие позывами пищеварительного тракта, – они передвигаются от магазина к магазину большими сельдяными косяками, чтобы отнереститься и к вечеру исчезнуть. А вот уверенный в себе московский чиновный люд, узнаваемый по одежде восточноевропейского производства, считающейся здесь престижной… А вот трущиеся у дверей-вертушек «Интуриста» проститутки, похожие на студенток-отличниц, на порядочных домохозяек, на бакалавров и курсисток, – но только не на проституток, за сорок-пятьдесят долларов готовых умереть под вами. А вот в десятке метров тихо-мирно топчется тусня так называемых фарцовщиков. На английский это слово перевести так же трудно, как и звенящую онегинскую строфу. В отчетах их называют «fartzovschik». Водка, спутник, матрешка, фарцовщик. И Горький. Gorky. А вот клубятся вымирающие в Европе хиппи и битники… а вот адепты известной среди московского бомонда полуподпольной «Коммуны Прозаиков»… а вот стайка пацанов, пришедших поглазеть на припаркованные у гостиницы иномарки… Плебеи и патриции, клошары и рантье, морлоки и элои. А в общем и целом – все, как и должно быть. Нормальный город. Нормальная улица. Как Бродвей в Нью-Йорке, как Унтер-ден-Линден в Берлине, как Оксфорд-стрит в Лондоне, как Чонро в Сеуле или Гластер в Гонконге…